Беседы
с
корифеями философии
А.
Сорокин
Философские
конгрессы все похожи, но этот был не похож на все. 1978 год. Дюссельдорф. На
конгрессе – группа из Франкфурта, члены НТС. И – только что лишенный советского
гражданства А.Зиновьев. Лишить гражданства его успели, а вычеркнуть из
официального списка участников нет. Понятно, что он был в центре всеобщего
внимания.
Мы же старались к себе внимания не привлекать. Потому что
не числились в качестве приглашенных. Впрочем, все обошлось, если не считать
стычки с одним мужиковатого вида корифеем.
Он выделялся своим ужасным акцентом, когда пытался говорить по-английски, и
манерой ходить как-то вперевалку, так что его всегда было видно издали. Это был
"сам Фролов". Я узнал его годы спустя по фотографии в интернете.
Тогда же о том, что это "сам Фролов", я не знал. Да и сегодня, зная
это, не считаю значимым событием в своей жизни то, что видел "самого
Фролова". Вел себя "сам Фролов" хамовато. Не иначе потому, что
осознавал, что он "сам Фролов".
Но был на конгрессе, например, "сам Альфред Айер". Так вот: он вел себя как истый джентльмен.
"Иди отсюда!" "Иди сам!" "Я
видел, как ты к чеху приставал, книжку ему навязывал". "Это я просил
его книгу, которую он взял, обратно положить". Вот этим диалогом мне и
запомнился "сам Фролов". И еще
одним эпизодом, но об этом ниже.
Заниматься раздачей литературы нам было запрещено
устроителями конгресса. Но мы и не собирались пользоваться методом "из рук
в руки". Выбрали другой способ: выкладывали на столы с каталогами, проходя
вдоль них, привезеные книги из сумок. Конечно, нам хотелось бы завалить столы
всеми теми названиями, которые в СССР были под запретом. Но где было взять
такое невероятное количество книг? Книг по философии у нас почти не было.
Бердяев, Франк, Ильин. Обязательный Вышеславцев с его "Философской нищетой
марксизма". Книг на русском с
глубокой критикой марксизма не было
и некому было их писать. Все, что мы могли положить на столы и что было
актуально, были "Зияющие высоты" и "Светлое будущее" А.Зиновьева.
По поведению членов советской делегации мы поняли: наша
тактика принята. Но был в этой тактике один изъян: часть книг попадала не в те
руки, поскольку на конгрессе были
делегаты и из других соцстран, владевшие русским. Позже мне сказали, что в
таких случаях книга все же доходит до нужного читателя, хотя и извилистыми
путями. Ну а тогда мы ревниво следили за тем, чтобы ни одна наша книга не
попала не в те руки. Одного чеха
пришлось попросить положить взятую книгу обратно. Свидетелем этой сцены и стал
"сам Фролов". Название книги было "Светлое будущее".
Интерес к книге был велик. Книга была правдивым
документом, хотя автором был советский
философ! В ней, к слову сказать, был представлен в карикатурном виде
академик Константинов, который был тоже среди делегатов. Митин был тоже. Я
прочитал книгу заранее. Изображение академика Константинова показалось мне
чересчур карикатурным.
Митин не ходил один. К нему был приставлен работник
посольства, очень интеллигентного вида, так что со стороны можно было подумать,
что гебист – Митин, а тот – философ. Выгодно своим внешним видом отличался от
Митина, Фролова и их окружения элегантный Нарский. В "Посеве" в свое
время было опубликовано письмо Нарского, адресованное в какую-то высокую
инстанцию. В письме он клятвенно заверял, что он не еврей и прилагал свою подробную родословную. Какой-то его
недоброжелатель переслал письмо в "Посев", что для нас было знаком: нас читают.
С "адьютантом" Митина случился небольшой
конфуз: наша группа столкнулись с ним в дверях: у него в руках была коробка, и
у нас по коробке. Его коробка предназначалась для пополнения столов с
каталогами и книгами, и наши тоже. Содержимое его коробки было: Маркс, Энгельс,
Ленин и проч., содержимое наших коробок было: Бердяев, Вышеславцев, Зиновьев и
проч. Осознав комизм ситуации, мы расхохотались. Он покраснел и... пропустил
нас вперед. Мы усмотрели в этом молчаливое признание с его стороны, кто – и содержимое чьих коробок – на этой конференции важнее.
Я испытывал странное чувство от нахождения рядом с теми,
от рекомендаций которых (не буду
употреблять ироническое "от писаний") зависело так много! Не физики,
не математики, не инженеры, но поэты и
философы определяли тогда, что истинно и что ложно. И если поэт и философ
были глупы... От физиков же и математиков мало что зависело. Вспомнился Платон
с его государством, управляемым философами, и Ленин с его кухарками, которым он
обещал место в будущем правительстве. Кто был большим утопистом?
Но утопия Платона была
воплощена в жизнь, и я был тому свидетелем! Передо мной прохаживались философы из его
"Государства". По крайней
мере у части из них была реальная
власть. Ни в одной стране, никогда у философов не было столько власти! Но
как-то не слишком были похожи те люди, которых я видел перед собой, на
платоновских мудрецов. Судьбами страны вершили не они, но они вершились через них. Что же они, лишь винтики? Их
вызывают куда нужно и указывают им их
место – место винтиков, и им некуда деваться? Но должны же быть среди них и
люди творческие. Ведь не сами собой ковались "передовые
идеи"! Кто здесь, среди бродящих между столами с каталогами, кузнец "передовых идей"?
И тут я увидел его, кузнеца.
Одного из них. Мимо меня проходил, волоча ноги, Константинов. Вот он, Зевс
отечественной философии, корифей! Имя
Константинова ассоциировалось для меня с идеологическими статьями в
"Правде" в половину подвала. Тон статей был тяжелый и жесткий, как
поступь носорога. В моем воображении всякий раз возникал образ автора –
упертого догматика с типичным для советских партработников высшего звена
выражением лица. На этих лицах словно стояло "Оставь надежду
навсегда". Какое-то чувство безысходности охватывало меня всякий раз при
виде таких лиц. Было ясно: с этими людьми говорить не о чем и незачем. Пока у
власти они ничто не изменится. Сто
лет. Двести лет. Тысячу лет. От осознания этого становилось тоскливо на душе.
Подобное лицо я ожидал увидеть и на передней стороне головы академика
Константинова. Я уже говорил, что изображение Константинова у Зиновьева мне
показалось карикатурным. Но то, что я увидел, было значительно хуже того, что
описал Зиновьев и что я ожидал увидеть. Совершенно не вязалось с внешностью
Константинова, что он мог быть
автором тех статей в "Правде". Передо мной был жалкого вида
полноватый мужичок в плохо сидящем костюме. Из костюма испуганно смотрели
круглые глазки. Было видно, что Константинову очень неловко оттого, что он попал
не туда. Он и попал не туда. Тут были: А.Айер, А.Зиновьев,
Ю.Бохеньский. У академика Константинова (так у А.Г.Спиркина в воспоминаниях,
"Вестник" № 14, 1997) было только три класса образования и он никогда
не знал, где писать "о", а где "а". И еще за его плечами
был Институт красной профессуры, а до того он служил... в НКВД. Как долго и в качестве кого, Спиркин не
сообщает.
Вот он, союз – нет, не пролетариата и крестьянства! того
союза никогда не было! союз между НКВД и
философией. Он был. Он сложился уже
в 20 годы. Еще и философии советской
не было, а союз с ней ОРГАНОВ уже был. Как в средневековье союз между
церковными теоретиками и святейшей инквизицией. За всякой новой догмой стояла
не мысль мыслителя, но высочайшая воля святых отцов. Так и тут, думал я, с
любопытством разглядывая теоретиков марксизма двадцатого века, которые, в свою
очередь, с любопытством разглядывали нас. Сошлись два мира. Но их тянуло к
нашему миру, а для нас их мир было то, что надлежало разрушить. Книгой. Других возможностей не было
видно. Не было иного пути, кроме пути просвещения.
А затем... Засмеются: нашлись "просветители"! Просветители были не
мы, а Вышеславцев, Зиновьев, Авторханов ("Технология власти"),
Конквест ("Великий террор"), Орвелл ("Скотский хутор"). Это
лишь некоторые из названий книг, которые находились в наших коробках.
История ничему не учит, но она свидетельствует: просвещение начинается с идей и заканчивается
кострами либо гильотинами. В двадцатом веке – расстрелами. Но неизбежен ли такой финал? И даже если так: если
вообще без просвещения, то история остановится. Так что либо одно, либо другое.
А на вопрос, неизбежен ли упомянутый
финал, нет ответа – ведь в будущее не
заглянешь (если вы, читатель, конечно, не марксист!).
Лик зла, думал я, изучая лицо академика Митина. Как просто и буднично может выглядеть зло! Лицо Митина, впрочем, не было злым,
допускаю, что и сам Митин не был злым человеком, допускаю даже, что он был
добряк... и циник. Добряк и циник в то же время? Но Митин с его делами и книгами – это уже было зло. Как безобидно может выглядеть зло!
Я почему-то ожидал, что советские философы, пишущие
одинаково, должны были и выглядеть и вести себя одинаково. Но передо мной были
очевидно разные типы и характеры. Люди одинаково пишущие, но разно мыслящие. Да
и невозможно создать одинаковомыслящие существа.
Об этом Маркс и Ленин, наверное, не думали. Если воспользоваться эзоповским
языком, кто-то среди участников советской делегации был лисой, кто-то змеей.
Нарский был зайцем. Но должен же был
быть кто-то и птицей мудрости –
совой? На эту роль годился Зиновьев, член и не член делегации одновременно.
Колючий его характер проявился сразу. На мое предложение познакомить его с
человеком из "Посева" он ответил: "А зачем мне с ним
знакомиться? Чтобы он посмотрел какой я есть, что ли?" Сотрудничество
между Зиновьевым и "Посевом" так и не сложилось. Он был по натуре
индивидуалист, ревниво следил за тем, чтобы его не причислили к какому-либо
направлению и тем не умалили его
непохожесть на остальных. Во время репрезентации одной из его книг он был
представлен как второй Свифт. "Нет, не второй Свифт, Зиновьев, первый Зиновьев", – выкрикнул он, хотя, конечно же,
сравнение со Свифтом не могло не льстить ему.
Если продолжить сравнение в стиле Эзопа, то Митин был волк, а для Константинова у меня нет
животного. Впрочем, оба были прежде всего попами
марксизма, высокопоставленными, и один был циник, а другой дурак. И это те
самые выдающиеся теоретики, о
существовании которых граждане страны могли только догадываться и подступиться
к которым не было возможности! Они были так близко к Олимпу, к вершинам власти. Часть того, что
происходило, было делом их рук. Или
умов? Умов?
Мне вспоминается свидетельство очевидца обстоятельств,
при которых был расстрелян Николай Гумилев. Автора поразил не столько сам факт
казни, сколько будничность этого
события, будничность зла.
Ответственный за приговор сотрудник ЧК был спокоен и равнодушен. Ему
разъяснили: это очень известный поэт.
Он распорядился добавить к сообщению о расстреле "известный поэт". Он не ведал, что творил? Казалось бы,
разделение мнений о наличии вины возможно только по одному основанию: виновен –
не виновен. Но в обоих случаях ответ поверхностен. Моральная философия тут
бессильна, она должна призвать на помощь философию
языка. Что это такое – не ведал, что
творил? Какова должна быть
степень неведения, чтобы суждение "Он не ведал, что творил" возможно
было признать аподиктически истинным? Углубляясь в предмет, мы заберемся в
такие пропасти, из которых разуму не выбраться без помощи чувства и интуиции. Мог ли тот чекист дойти до
понимания того, что он творил, путем логическим?
Десять тысяч логических аргументов бессильны там, где искра чувства и интуиции
может совершить чудо.
По-своему Митин и Константинов были просветителями, и те, кто ходил вокруг них, тоже. А у нас была цель
– просветить их. Судьба редко благосклонна к выдающимся просветителям. Конец
большинства их был трагичен. Какая-то злая сила стоит между изначальной
красотой идей и тем, во что идеи воплощаются. Отвергнуть на этом основании красивые идеи? В отношении некрасивых идей такой вопрос не встает,
тут все ясно. Но удивительно то, что воплощение некрасивых идей дает не худшие
результаты, чем воплощение красивых, а воплощение красивых идей не лучшие, чем
воплощение некрасивых. Всякая красивая идея – это путь в никуда? Только пусть
читатель не думает, что я намекаю на марксизм. Марксизм изначально не может
быть приемлем для умственно развитого человека. Но марксизм сыграл и положительную роль: никогда еще не подтверждалось
так масштабно и, увы, так по-сатанински, что за благими
социальными намерениями неизбежно следует океан крови, если не остановиться
вовремя. Но вовремя – это когда?
Просветить академика Митина было невозможно: он-то как
раз принадлежал к тем, кто ведал, что
они творят. А просвещать академика
Константинова было то же, что просвещать пень. Оба не подходили к книгам и
каталогам, это при их положении было несолидно.
А "сам Фролов" время от времени прогуливался вдоль столов. Увидев его
в момент такой прогулки, я пошел вдоль тех же столов впереди него и выложил на
стол "Светлое будущее", ту самую книгу, которую пришлось так
невежливо отобрать у чеха. После этого я стал смотреть на Фролова в упор. Он
понял: это шах. Он остановился перед
книгой, с бешенством глянул в мою сторону и... пошел дальше. Пройдя несколько
шагов вернулся, постоял перед книгой, как-то с размаху и со злобой хапнул ее,
сунул в пакет и пошел прочь от столов. Это был мат. Наши пути больше не пересекались.
Может быть, и не стоило бы рассказывать, как мы
"ловили" членов советской делегации вне стен конференции, где они не
были на виду. В таких случаях
удавалось перекинуться с ними словцом-другим, а то и полноценно побеседовать.
Мы обошли ближайшие магазины (в это место делегатов всех соцстран тянуло как
магнитом), но никого не встретили. Я обратил внимание на заведение с
непривычным тогда названием "Sex Shop". "Подождем здесь", – сказал я своему напарнику Саше. Саша Горачек,
сын директора издательства "Посев", девятнадцатилетний, впечатлительный,
как раз искал смысл жизни. Поэтому ему было особенно интересно на конференции:
тут он мог воочию наблюдать тех, кто смысл жизни уже нашел и учил искусству его
нахождения других. Сашу мое предложение возмутило. Но он еще не успел высказать
свое возмущение до конца, как двери заведения распахнулись и на улицу
вывалилась целая толпа корифеев
мужского пола, которых мы видели всего час или два назад, погруженных в
глубокие думы. Это были то ли чехи, то ли поляки. Они стыдливо похохатывали и
избегали глядеть друг на друга.
А потом была прогулка по Рейну на пароходе. Берега Рейна
местами очень красивы. Мы прохаживались по палубе с тяжелыми сумками. Уже
издали было видно, что в этих сумках. Естественно, что и на этот раз мы не были
приглашены. Вдруг группа неизвестных нам мужчин, их было человек пять и все
были крепкого сложения, заметив нас, двинулась в нашу сторону. Выражение их лиц
предвещало мало хорошего. Тот, что шел впереди, уже издали закричал: "Вы
почему болгар обижаете? Почему русским даете книги, а болгарам нет?" Мы
отдали им обе сумки. Они подарили нам бутылку болгарского коньяка.
На этом можно было бы и закончить, но не могу не
упомянуть одного участника советской делегации, ему было на вид лет сорок пять
– пятьдесят. У него было приятное, умное лицо. В самый последний день наши
столы стали осаждать в открытую. Оставшиеся книги сметались мгновенно. До
делегатов дошло, что провокаций не
будет, и все осмелели. Среди прочих подошел к нам и этот человек. Он спешил,
все уже уходили. "Ребята, а системного
у вас ничего нет?" Мы показали ему, что у нас осталось. "Это я все
знаю; а нет ли системного?" Мы
попросили его подойти попозже. Двое бросились к машине в поисках системного, но у нас уже не было книг,
остались только журналы. Мне в память врезался вид этого человека, жаждущего высокой философии, системного и
обратившегося к нам за помощью. А мы
не могли ему помочь. Я больше не видел его.
Кто он был?