Русские против империи СОЛОВЕЙ Валерий 17 10280 Полемичное название статьи постулирует ее центральный тезис: русский народ находился в постоянном и напряженном конфликте с созданной его усилиями величайшей в мировой истории империей. Именно этот конфликт послужил фундаментальной причиной гибели империи как в ее до¬революционном варианте, так и в обновленной советской модификации. Сама по себе идея антагонизма между простым народом и имперским госу¬дарством, его элитой не нова, восходя к раннему славянофильству и послужив источником вдохновения влиятельной историософской и исторической тра¬диции. Одним из удачных и недавних решений этой проблемы на историче¬ском материале можно назвать книгу известного английского ученого Джеф¬фри Хоскинга «Россия: народ и империя»[1]. Но я предлагаю рассматривать базовое противоречие русского развития как конфликт идентичностей — этнической и государственной, что смещает фокус анализа с социально-политической и экономической истории в область этнической истории, национального сознания и социокультурной динамики, открывая новую интеллектуальную перспективу. Ее возможности демонстри¬руются интересными работами петербургской исследовательницы С. Лурье[2], послужившими, равно как и книга Хоскинга, отправной точкой и, отчасти, концептуальным основанием моего очерка. Тема идентичности занимает все более видное место в отечественном на-учном и общественно-политическом дискурсе, что естественно для современ¬ной России, в которой масштабный системный кризис ознаменовался ломкой и трансформацией прежних идентификационных основ, поиском и выстра¬иванием новых идентичностей. Но акцент на нынешнем положении дел, ко¬торое, вне зависимости от идейно-политических взглядов и научных школ, характеризуется одинаково — как идентификационный кризис России, чаще всего оставляет за скобками предшествующее состояние русской идентично¬сти. Молчаливо подразумевается или прямо утверждается, что уж до начала XX века, до большевистской революции, с русской идентичностью все обстоя¬ло благополучно. Подобная априорная посылка представляется глубоко оши¬бочной. Пронизывающий отечественную историю начиная с середины XVII века, от¬крытый религиозный, социокультурный, а впоследствии и политический раскол был не чем иным, как принявшей кризисную форму перманентной трансфор¬мацией идентичности русского этноса и российского государственно-цивили-зационного комплекса. Другими словами, кризис идентичности не является ис¬ключительным достоянием современности или XX века, он проходит красной нитью через всю российскую историю; а сердцевину его составлял конфликт между этнической идентичностью русских и имперским государством. Что же такое идентичность? Пользуясь пушкинской фразой, идентич¬ность — это «самостоянье человека», глубинное основание субъектности как личности, так и социальных, политических и этнических общностей разного порядка. Применительно к государству и нации — традиционно ключевым иг¬рокам в мировой истории и политике — таким фундаментальным основанием выступают государственно-гражданская и этническая идентичности. Государственная идентичность подразумевает образ государства в массо-вом сознании и стремление к интеграции с ним (или, наоборот, отталкивание от государства); гражданская — то же самое, но в отношении страны и обще¬ства. Эти линии идентификации настолько тесно и неразрывно связаны, что их отдельное изучение вряд ли возможно. Но все же они не совпадают, и это расхождение тем заметнее, чем более общество автономно от государства. В России категории «народ» («общество») и «Отечество» («страна») традици¬онно рассматривались как подчиненные «государству» — центральному поня¬тию русской политической мифологии, что было закономерным следствием имперской политики идентичности, направленной на отождествление граж¬данских и государственных идентитетов. Связь государственно-гражданской идентичности с этнической проступает особенно рельефно для народов, исторически выступавших в роли создателей государственности. В широком понимании этническая идентичность синони¬мична этническому самосознанию. Она включает не только идентификацию — самоотнесение к той или иной национальности, но и образ «мы»: комплекс представлений о своей этнической общности и ее национальном характере (автостереотипы), историческом прошлом своего народа, его образе действий в истории и способе освоения мира, культуре, языке, территории, а также о других этнических общностях (гетеростереотипы). Следует помнить о мифологично-сти этнического самосознания, что не означает его ложности: миф реален не по своему содержанию, а по свойственной ему мобилизующей силе. Имперское против русского К исходу существования дореволюционной России в стране не только не сложилась русская политическая нация, аналогичная европейским нациям-государствам, но даже общерусское политическое единство порою выглядело сомнительным. Сознание подавляющего большинства русского народа — крес¬тьян — носило локальный характер, более широкое представление о нации и России стало у них возникать лишь в первое десятилетие XX века. По иронии судьбы, этот процесс был значительно интенсифицирован Первой мировой войной. Отсутствовали у русских и такие важные предпосылки превращения в политическую нацию, как значительная горизонтальная (по крайней мере до второй половины XIX века) и вертикальная (общество оставалось сегрегиро¬ванным) мобильность, а также культурная однородность. Низы общества были отделены от верхов не только политическими и социальными барьерами, они жили в различных культурных контекстах и пространственно-временных континуумах. Достаточно сравнить циклическое время и локальное, замкну¬тое пространство крестьянской общины с линейным временем и большим, разомкнутым пространством европеизированной элиты. Преодолеть эти качественные различия не удалось и православной церкви — своеобразной квинтэссенции русскости, призванной, казалось, занять место в центре формирующейся национальной общности. Однако, оказавшись под¬чиненной имперским интересам, будучи (с начала XVIII века) тесно интегри¬рованной в государство и откровенно им третируясь, церковь не смогла стать стержнем формирования русской политической нации. Более того, по мере ка¬тастрофического падения авторитета церковных институтов дистанция между декоративным христианством секуляризованной элиты и народным правосла¬вием увеличилась настолько, что они выглядели разными религиями. Слабость и непроявленность политической (гражданской) ипостаси рус-ской нации до определенного времени успешно компенсировались ее высоко¬развитым этническим самосознанием, опиравшимся на стройную и целостную мифосимволическую систему. Вместе с тем русская этничность (носителем которой выступала прежде всего крестьянская община) находилась в напря¬женных отношениях сотрудничества-конфликта с имперским государством и олицетворяющей его элитой. Этот конфликт был вызван характером российского государства, с XVI века все более зримо приобретавшим черты континентальной империи. Возник¬шая вследствие длительной территориальной экспансии значительная этно¬культурная и этнополитическая неоднородность, огромные размеры, импе¬ратив сохранения территориальной целостности и выживания государства перед лицом постоянных внешних вызовов и угроз, присущие империи уни¬версалистские ориентации выдвигали на первый план имперскую идентич¬ность с ее приоритетами государственного (в идеале лишенного этнической привязки) патриотизма и династической лояльности. Россия была далека от классической колониальной империи: в ней отсут-ствовала метрополия, не было имперской нации, ее стабильность обеспечи-валась интеграцией местной знати в полиэтничную имперскую элиту и бюро¬кратию. Хотя имперское строительство осуществлялось ценой мобилизации преимущественно русских этнических ресурсов, это не компенсировалось льготами и преимуществами государствообразующему народу, даруя ему лишь обязанности и право жертвовать собою. Опора на русских была объективно предопределена силой, в том числе био¬логической, русской этничности, находившейся в период формирования им¬перии в фазе своего бурного подъема. С начала XVI и до конца XVIII столетия численность великороссов (без украинцев и белорусов) выросла в 4 раза, тогда как французов — на 80 процентов, а итальянцев — на 64 процента[1]. Примерно тот же порядок цифр характеризует территориальный прирост России, не го¬воря уже о том, что именно в это время страна приобретает положение влия¬тельнейшей европейской силы, в ней создается «высокая культура» и т. д. Не удивительно, что пассионарная идентичность русских вступила в проти¬воречие с не менее пассионарной молодой империей, которая, питаясь русской этнической субстанцией, одновременно пыталась всецело подчинить ее государ¬ственным интересам и навязать с трудом приемлемую имперскую идентичность. Конфликт между русским этническим самосознанием и империей развора-чивался одновременно в двух плоскостях: идеальной — за «правильное» пони¬мание служения русскому мессианскому идеалу и социально-политической — вокруг модели государства и стратегии формирования русской нации. Центральный, корневой русский миф — особое предназначение русского народа в эсхатологической перспективе — пропитывал всю отечественную культуру, служа полем конкуренции влиятельных интерпретаций: в форме государственной идеологии, в форме старообрядческого взгляда (к началу XX века староверы составляли от одной пятой до четверти взрослого населе¬ния России[2]) и позиции влиятельных эсхатологических сект, в форме квази¬религиозных радикальных политических течений. Даже отвержение русской уникальности апеллировало к исключительной отсталости России, то есть тематизировалось тем же мессианизмом[3]. Но главным основанием конфликта служило не столько различное прочтение мессианского мифа, сколько различ¬ные стратегии его воплощения в земную жизнь, разное понимание служения великой русской миссии. «Крестьянство соотносило "образ мы" прежде всего с самим собой, с народушком российским, а значит, считало необходимым не¬сти свое служение исключительно по своему разумению (иногда — довольно глубокому и верному), московское, а затем имперское государство видело цель существования всего русского государственного организма в служении высше¬му идеалу, ради которого готово было всех поставить под ружье, всех заверстать на весьма стеснительную службу. И никаких вольностей в отношении служе¬ния не признавало. Крестьянская община, бывшая для себя самодостаточным "миром", для государства была не более чем фискальным инструментом»[4]. Народный образ государства и нации носил стихийно-демократический ха¬рактер: «Русская земля» мыслилась федерацией самоуправляющихся крестьян¬ских миров с нестеснительными централистскими инстанциями, а русская общность виделась вырастающей из локальных сообществ, то есть формиру¬ющейся снизу. Для империи же на первом месте стояли государственные ин¬ституты, фискальные и военные нужды, требовавшие абсолютного подчине¬ния русских этнических интересов, а вектор строительства нации направлялся сверху вниз. Конфликт между двумя моделями государство- и нациестроительства, между русской этнической идентичностью и имперским государством достиг своего максимального напряжения к началу XX века, вылившись в гран¬диозную русскую смуту. И все же не стоит абсолютизировать противоречия между русской этниче-ской системой и имперским государством, которые, нуждаясь друг в друге, могли также плодотворно взаимодействовать. Обществу было не обойтись без мощного государства — единственной силы, способной обеспечить создание и деятельность структур цивилизации в экстремальных российских условиях. Один из базовых русских мифов — миф служения — легитимировал в народном сознании несение государственных повинностей[5]. Правда, до той поры, пока государство рассматривалось как служащее, пусть и на свой лад, русскому мес-сианскому идеалу и пока признавался суверенитет монарха над русской этни¬ческой системой. Если же царь оказывался «подменным» и/или служба — «обма¬ном», то происходила делегитимация (частичная или тотальная) государства. Наиболее ярким доказательством принципиальной возможности синтеза имперской и этнической идентичностей может служить русская армия, отли¬чавшаяся исключительно высокими боевыми и моральными качествами. Буду¬чи по своему характеру крестьянской и в этом смысле глубоко народной, она одновременно стала «главной социальной базой имперского сознания, почти не имевшего опоры в деревне». Не удивительно, что российские военные бю¬рократы второй половины XIX века рассматривали армию как тигель, в кото¬ром выплавится русская политическая нация[6]. Существовавшие между русским народом и имперским государством край¬не напряженные отношения сотрудничества-конфликта способствовали уко¬ренению специфически русской политической мифологии. Она характеризо¬валась ярко выраженным дуализмом, где полюсу служения государству и даже его сакрализации противостоял полюс разрушительного бунтарства, разудалой вольницы и анархии. При этом отсутствовала или была слабо выражена идея «срединного пути» — понимания государства как инструмента, находящегося на службе общества, подотчетного народу и от него зависимого. (Вряд ли могло быть иначе, пока русские оставались дополитической общностью, а источни¬ком и носителем суверенной власти выступал монарх или позже — коммунисти¬ческое государство.) Упрощая, можно сказать, что русские либо покорствовали обожествляемой силе государства, либо бунтовали против всякой власти, любых навязанных институтов и форм социально-политического бытия. (По Дж. Бил-лингтону, русский социокультурный код — «икона и топор».) Однако пресловутая русская покорность никогда не была квиетизмом или со¬циальной пассивностью. Русские оказались исключительно деятельным наро¬дом, иначе в суровых природно-климатических условиях крестьянство просто не смогло бы выжить. Русская территориальная экспансия также имела первым этапом именно народную колонизацию, прокладывавшую дорогу государству. Поэтому укорененный в современном массовом сознании патернализм, ори¬ентирующийся на внешнее вмешательство или изменение обстоятельств, а не самоизменение, выглядит скорее советским, чем русским наследием. Глубокий антагонизм между русским народом и империей вел к их взаимному ослаблению. «Политические, экономические и культурные институты общества, которое могло бы стать русской нацией, были уничтожены или истощены по¬требностями империи, тогда как государство слабело от отсутствия этнической субстанции, неспособности по большей части вызвать к себе лояльность даже русских, не говоря уже о нерусских подданных. Интеллигенция, пытавшаяся сыг¬рать роль посредника и создать "придуманное общество" как синтез имперской культуры и этнической общности, оказалась просто раздавленной между ними»[7]. Имперская власть не была чужда пониманию этого драматического вызова и начиная со второй половины XIX века пыталась выстроить новую стратегию идентичности, предполагавшую синтез государственных и этнических иден-титетов. Эти усилия были следствием и составной частью модернизации Рос¬сии, которая в свою очередь определялась принципиальной необходимостью противостоять оказавшимся более эффективными, чем традиционные импе¬рии, национальным государствам. В рамках новой стратегии сочетались два подхода: а) этнический — русифи¬кация России через использование механизмов институционально-админи¬стративной интеграции и этнокультурной ассимиляции и б) гражданский — политическая и социальная модернизация, создание элементов гражданского общества. Это непоследовательное и внутренне противоречивое движение было направлено на превращение русских в имперскую нацию, ассимилиро¬вавшую основные нерусские национальности. Подобная гипотетическая на¬ция могла стать аналогом европейских политических наций, знаменуя пре¬вращение Российской империи в де-факто национальное государство. Европейский опыт свидетельствовал возможность ассимиляторского пути строительства политической нации в том случае, если этническое ядро государ¬ства (в нашем случае — русские) доминирует культурно и политически, а также преобладает численно. В конце XIX века русские находились в империи в коли¬чественном меньшинстве. Чем сильнее оказывалось давление русификаторской политики, тем больший размах приобретали национализмы нерусских народов, некоторые из которых продвинулись по пути модернизации дальше русских. Проводившаяся государством культурно-языковая русификация компенси¬ровалась экономическим, социальным, а в ряде случае — политическим ущем¬лением великорусского населения. В конце XIX — начале XX века налоговое бремя жителей русских губерний было в среднем на 59 процентов больше, чем у населения национальных окраин. Русские, не будучи большинством в импе¬рии, поставляли больше всего рекрутов в армию. В регионах преобладающего польского помещичьего землевладения русские крестьяне находились в поло¬жении граждан второго сорта, подвергаясь тотальной дискриминации. В то время, когда Россия выбрала ужесточение национальной политики, Австро-Венгрия обратилась к альтернативной стратегии расширения культур¬ных и политических прав входивших в ее состав народов. Но эта линия точ¬но так же не смогла сохранить «старую» империю, как и российская политика ассимиляторства. Вместе с тем унаследованная от советской историографии точка зрения о межнациональных противоречиях как одной из главных при¬чин крушения Российской империи не выглядит убедительной. Национальный взрыв был скорее следствием, но не причиной развала имперских государ¬ственных механизмов, эрозии принципа династической лояльности и импер¬ской легитимности воспоследовавших в ходе Первой мировой войны. Хотя в любом случае происходившая с середины XIX века смена этнополити-ческих приоритетов империи свидетельствовала о кризисе традиционных форм имперской идентичности и углубляла его. В отличие от «двуединой монархии» и оттоманской Турции России удалось преодолеть этот кризис не на путях созда¬ния национального государства, а восстановив империю в форме СССР Советское против русского В Советском Союзе, как и в его исторической предшественнице — Россий-ской империи, на первом плане находилась имперская идентичность. Однако СССР удалось успешно решить (вопрос о цене в данном случае не обсуждается) основные задачи индустриальной модернизации, ликвидировать социальную сегрегацию, добиться политической и культурной однородности. Поэтому но¬вая имперская идентичность приобрела современный облик, включив неко¬торые важные черты политической нации: систему общих институтов и ком¬муникаций, единую политическую мифологию, символику и ритуал, общую политическую культуру и т. д. Все это воплотилось в интегральной категории «советский человек», озна-чавшей не только государственное, но и цивилизационное самоопределение. Альтернативный цивилизационный проект служил доминантой строительства новой политической (в коммунистической терминологии 1970—1980-х годов — «новой исторической») общности — «советского народа», который можно рас¬сматривать как советский субститут западного понятия «политическая нация». Процесс конструирования «советского народа» во многом предвосхитил попу¬лярную на современном Западе политику мультикультурализма: акцент на поли¬тическом единстве не исключал сохранения и даже поощрения этнокультурного своеобразия «советских наций» и этнических групп, хотя и в жестких политико-идеологических рамках. Другими словами, стержнем советской национальной стратегии была идейно-политическая, экономическая и социокультурная ин¬теграция, а не этнокультурная ассимиляция. Более того, привязав национальную принадлежность к территории и введя ее паспортное установление, советский режим институциализировал этничность, следствием чего стало формирование наций и строительство «национальных домов» — квазигосударственных образо¬ваний — даже там, где их исторически никогда не существовало. Фундаментальное и драматическое противоречие советской национальной политики состояло как раз в том, что институциализация этничности на субго¬сударственном уровне не сопровождалась институциализацией национально¬сти на уровне государства в целом[8]. Хотя де-факто «советская национальность» и «советская нация» существовали, в общественно-политическом дискурсе эти понятия никогда не использовались из-за опасений спровоцировать рост эт¬нической напряженности ввиду «отмены» наций как этнических общностей. Институциализировав этничность, советская власть открыла возможность для воспроизведения в новых условиях старого конфликта между принципом имперской идентичности и этническими идентичностями возникавших (и су¬ществовавших) наций. В теоретическом плане это выглядело противоречием между концепциями политической (гражданской, территориальной) и этни¬ческой наций. Но противоречие, указывающее методологическую ущербность и политическую опасность их разведения и противопоставления. Понятия «эт¬нической» и «гражданской» наций суть не более чем служащие упорядочиванию действительности идеальные типы, которые, если брать их в аутентичном, ве-беровском понимании, не могут служить аналитическим инструментом[9]. На деле речь должна идти о динамичном соотношении этнического и граж¬данского аспектов единой общности. Именно советский опыт демонстрирует всю опасность их разрыва и тем более противопоставления. Предпринятая в СССР попытка одновременного конструирования лишенной в идеале этниче¬ской привязки политической нации и формирования этнонаций изначально и была чревата конфликтом между этими двумя кардинальными направления¬ми национального строительства. Причем, чем успешнее выглядела советская национальная политика, тем больше увеличивалась опасность. Только мощное и всеобъемлющее государство не позволяло актуализироваться этой угрозе. Ввиду конечного фиаско глобального советского проекта возникает соблазн постфактум оценить советскую этнополитическую стратегию как заведомо провальную. Подобная точка зрения ошибочна: отчасти и временами эта стратегия оказывалась весьма эффективной, что, однако, не исключает ее оценки как исторически обреченной. «Советский народ» отнюдь не оказался химерой коммунистических идеологов, но приобрел черты реальной супраэтниче-ской общности, что в наибольшей степени проявилось среди русских. В 1989 году удельный вес категории «советский человек» среди самохарактеристик русских РСФСР составлял 30 процентов, а среди жителей Москвы и Ленингра¬да — 38 процентов[10]. То есть около трети русских, живших на своей номиналь¬ной этнической родине, самоопределяли себя исключительно (или в первую очередь) как членов политического сообщества, а не этнической общности. Почти десятилетие спустя уже 64,8 процента русских заявляли о переживании в советское время «чувства принадлежности к большому сообществу» (из кон¬текста следует, что речь идет о политическом сообществе)[11]. Лишь утратив, мы в полной мере осознаем, что именно потеряли: в данном случае речь идет о переживании утраты советской идентичности, ретроспективное восприятие которой окрашено в позитивные психоэмоциональные тона. Облаченная в имперскую форму государственно-гражданская идентич-ность русских абсолютно превалировала над этнической вплоть до начала 1990-х годов. По опросу ВЦИОМ, в декабре 1990 года, то есть незадолго до распада Советского Союза, когда «парад суверенитетов» и межэтнические кон¬фликты в стране приближались к своему апогею, от 70 до 80 процентов рус¬ских в России и других союзных республиках называли себя в первую очередь гражданами Советского Союза. Они воспринимали в качестве родины все про¬странство империи (считали СССР своей родиной почти 80 процентов рус¬ских, а РСФСР — только 14 процентов), в то время как подавляющее большин¬ство, скажем, узбеков и грузин называли Родиной «свои» республики[12]. Этническая же идентичность русских выглядела крайне ослабленной: во вто¬рой половине 1980-х годов не более четверти русских могли назвать хотя бы один признак национальной идентификации[13]. То есть переживание «русско-сти» отличалось настолько низкой интенсивностью, что само существование русской этнической общности порою казалось проблематичным. К исходу со¬ветской эпохи русские оказались наиболее деэтнизированными среди боль¬ших народов СССР. (К сожалению, мне не встречались данные о соотношении этнической и государственно-гражданской идентичности у украинцев и бело¬русов: вероятно, среди белорусов ситуация была близка к русской.) Это, конеч¬но, не означает отсутствия у русских этнической идентичности как таковой, правильнее говорить о ее крайней слабости и низкой, по сравнению со мно¬гими другими крупными советскими народами, интенсивности переживания этничности. Социометрия позволяет выяснить, что в этническом плане русские идентифи¬цировали себя прежде всего по этнокультурным признакам: первое место занимал язык, второе — общие со своим народом традиции и обычаи, третье — культура, четвертое и пятое — сходные черты характера и общность исторической судьбы (историческое прошлое). Единственный в этой иерархии «биологический» по¬казатель русскости — внешность — занимал довольно скромную 6—7 позицию, разделив ее с местом жительства[14]. (Преимущественно этнокультурное наполне¬ние этнической идентичности русских сохранилось и в 1990-е годы.) Слабость русской этнической идентичности была закономерным результа-том государственной политики растворения русской идентичности в совет-ско-имперской. Институциональная «неполноценность» России по сравне-нию с другими советскими республиками побуждала «русских видеть во всем СССР собственное "национальное государство"»[15]. Однако означало ли это, что СССР был «руссоцентричной империей» в том смысле, что русские правили в ней и получали от своего имперского статуса преимущества? Советская национальная доктрина носила дуалистический характер, пред-полагая диаметрально противоположные линии поведения по отношению к русскому и всем другим народам империи. На первых порах коммунистическая власть последовательно и целенаправленно поощряла развитие самосознания нерусских народов. Хотя впоследствии это направление советской политики ослабло, оно никогда полностью не исчезало и не сходило на нет. Как уже ука¬зывалось, в рамках Советского Союза, представлявшего по форме федерацию народов, а не территорий, были созданы институциональные, экономические, кадровые и социокультурные предпосылки для формирования новых наций и возникновения национальных государств. Бесспорны и общепризнанны за-слуги советской власти в сохранении малочисленных этнических групп, куль¬турной самобытности и народных традиций. Эти фундаментальные достижения коммунистического режима оказались в ко¬нечном счете его пирровой победой: в условиях драматического ослабления им¬перского центра на рубеже 1980—1990-х годов институциализированная этнич-ность генерировала мощные центробежные импульсы, немало поспособствовав крушению СССР. Но, как и в случае с гибелью Российской империи, бурный рост периферийных национализмов был скорее следствием, чем первопричиной. Следствием прогрессирующей неэффективности государственной машины, кризиса легитимирующей идеологии и атрофии имперской мифологии. Отношения между советской версией имперского государства и русским народом трудно охарактеризовать иначе, чем трагический парадокс. Побе¬да большевизма в России была во многом обусловлена тем, что он опирался на систему русских этнических констант, апеллировал к глубинам русского национального духа. Как известно, идеология овладевает массами и создает социальную динамику (становится «материальной силой», по Ленину) лишь тогда, когда интеллектуальные концепции, транслированные в политические программы, в грубый и наглядный язык лозунгов, «сцепляются» с выраженны¬ми в мифах архетипами и устойчивыми национальными стереотипами и про¬буждают к жизни коллективное бессознательное. Сила идеологии не в интел-лектуальной изощренности, а в ее адекватности конкретному национальному сознанию. И если аутентичный марксизм выглядел далекой от России каби¬нетной схемой, то большевизм оказался именно русским марксизмом. Мы без труда обнаружим, что советская идеология использовала формы, дис¬позицию и логические связи русской мифосимволической системы, наполнив мифы новым мобилизующим содержанием. Русский мессианизм, идея русской исключительности и миф о русском народе — носителе высшей Правды и Справедливости нашли выражение в концепции СССР как форпоста прогрес¬сивного человечества, ведущего мир по пути освобождения. Миф России как пространства без границ и препятствий, но с неоднородной, иерархически ценностной структурой возродился в геополитической иерархии «рубежей со-циализма»: СССР как ядро, затем — «социалистический лагерь», еще дальше — страны «социалистического выбора», за ними — дружественные Советскому Союзу «прогрессивные, миролюбивые страны». О мифе служения и говорить нечего: преданность государству-партии подавалась как высшая социальная и моральная ценность социализма. То же относится и к мифу покровительства: именно в советское время «освобождение», «братская помощь», «выполнение интернационального долга», «защита мира во всем мира» приобрели, без пре¬увеличения, вселенский размах[16]. Эксплуатация большевизмом русской мифосимволической системы имела двоякие последствия. С одной стороны, обеспечивалась убедительность комму¬нистической идеологии, задавалась грандиозная динамика во всех сферах жизни общества, получали легитимацию новые государственные и социально-полити¬ческие институты. С другой стороны, разительное противоречие новой реаль¬ности этническим интересам русских в перспективе вело к ослаблению мобили¬зационных свойств советских мифологем и деградации имперской мифологии. Эта новая реальность состояла в том, что Советский Союз оказался несрав¬ненно менее русским (а первые десять лет своего существования и откровенно антирусским) государством, чем Российская империя, на обломках которой он возник. Русская этничность и тем более русский национализм изначаль¬но рассматривались коммунистической властью как одна из ключевых угроз стабильности советской империи, что привело к последовательному и созна¬тельному подавлению русской идентичности: в 1920—1930-е годы сокруши¬тельный удар был нанесен православию — вместилищу национального духа и этнообразующему принципу русского народа, жесточайшим преследованиям подверглись образованные слои старого русского общества, традиционное мировоззрение основной части русского народа — крестьянства — было без¬жалостно разрушено в ходе сталинской модернизации. С середины 1930-х коммунистический режим отказался от стратегии «выж-женной земли» и, учитывая значительный мобилизационный потенциал рус¬ской этничности, обратился к нему в критические для страны годы Великой Отечественной войны. Однако функциональное использование русского эт¬нического фактора всегда сопровождалось жестким политико-идеологиче¬ским контролем и носило строго дозированный характер. Государственное поощрение православной церкви, великодержавная и ксенофобская ритори¬ка, антисемитская политика, реанимация имперских подходов в историогра¬фии, возвращение старой символики не изменили сути режима. Староимперские идентитеты включались в новую советскую идентичность. Возрождавшийся имперский патриотизм использовался как важный, но все же дополнительный источник государственной легитимации, основополага¬ющие принципы которой — монопольная власть партии и большевистская идеология — не подлежали сомнению. Взаимоналожение русского этнического и имперского начал и даже их удач¬ный синтез (например в российской и Советской армиях) не означали тожде¬ственности интересов русского народа и имперского государства. Последние чаще всего осуществлялись ценой пренебрежения и нередко элиминирования русской этничности. Возродивший империю Сталин продолжал относиться к русскому самосознанию с заведомым подозрением, свидетельством чему мо¬жет служить так называемое «ленинградское дело», вызванное стремлением ряда высших партийно-государственных руководителей добиться повышения реального, а не символического, статуса России. На исходе сталинской эпохи со всей обнаженностью проявилось парадигматическое противоречие между имперским и русским этническим принципами. «Несомненно, Сталин в не-котором смысле был русским националистом, возможно, даже самым удачли¬вым. Однако в другом смысле... Сталин сделал максимально возможное, чтобы уничтожить все исконно русское. При нем нео-Российская империя достигла своего апогея, как одна из двух мировых сверхдержав, тогда как русскую на¬цию довели до состояния почти унизительного»[17]. При преемниках «красного цезаря» настороженно-агрессивное отношение к русской этничности продолжало сохраняться. Но, опасавшийся спровоциро¬вать массовую нелояльность «народа-победителя», коммунистический режим уже не мог вернуться к политике брутального подавления русской идентично¬сти и вынужден был нехотя делать шаги навстречу законным этническим ин¬тересам русских, создавая в России некоторые культурные и информационные институты, существовавшие в других республиках, легализуя историко-рестав-рационное движение и т. д. Политика власти по отношению к пробивавшему¬ся из-под глыб русскому самосознанию колебалась между желательностью его нейтрализации и неизбежностью признания и учета русских интересов. Эта объективно обусловленная двойственность открыла возможность для возникновения в СССР 1960-х годов общественного движения, которое в ис¬ториографии получило обобщенное наименование «русский национализм». Сам факт его бытования и относительно успешного развития в литературе и искусстве породил в стране и за ее пределами массу политических спекуля¬ций по поводу возможных покровителей русского национализма в высшем партийном руководстве и гипотетического дрейфа режима в направлении национал-большевизма[18]. Предположения подобного рода чаще всего нахо¬дили свое обоснование в официальной советской политике «антисионизма», нередко служившей идеологической «крышей» для юдофобских настроений среди части общества и советско-партийного аппарата. Признавая гипертрофированную акцентированность еврейской темы в рус¬ском национализме, хотелось бы, однако, обратить внимание на нетождествен¬ность феноменов национализма и юдофобии. Между ними может возникнуть связь, если в системе ценностей и соотнесений того или иного национализма евреи занимают нишу «врага» (национализм вообще не может развиваться без противостояния «другому»), но она не носит обязательного характера. Други¬ми словами, юдофобия не имманентна национализму, что доказывается хотя бы ее гораздо старшим, по сравнению с национализмом, возрастом. Даже из сомнительного допущения, что всякий русский националист — антисемит, вовсе не вытекает, что любого антисемита можно зачислить в националисты. По крайней мере в понимании национализма современной наукой[19]. Наличие антисемитской составляющей в советской политике выглядит слишком сла¬бым основанием для предположения о наметившемся националистическом перерождении коммунистического режима. Феномен, возникший и развившийся в СССР 1960—1980-х годов, не может быть сведен к национализму: собственно русский национализм был в его рам¬ках лишь одним из нескольких течений, причем политически далеко не самым влиятельным. В едином потоке, который можно определить как специфиче¬скую советскую версию консерватизма, сливались тяготевшие к сталинизму коммунистические консерваторы, русские националисты различной идеоло¬гической окраски и разной степени радикализма (от национал-большевиков до монархистов, от представителей культурного истеблишмента до дисси¬дентов с немалым тюремным стажем) и «внепартийные» юдофобы. У них не было единой идеологии, хотя существовали общие опорные точки — культ сильного государства и традиционализм. При этом речь шла о возвращении к совершенно различным традициям: для коммунистических консерваторов и национал-большевиков—ксталинско-имперским;дляписателей-деревенщиков— к патриархально-крестьянским; для монархистов — к романтизированному самодержавию. Идеологическую подоплеку советского консерватизма скорее составляла не позитивная повестка, а негативный консенсус: отвержение За¬пада, связанных с ним ценностей, а также подозрительное отношение к тем интеллектуальным группам, которые их разделяли. Но это подозрение распространялось и на целую этническую группу — со-ветских евреев. Почему? Значительная представленность евреев в интеллек¬туальных и творческих профессиях и характерная для них либеральная и ан¬типочвенная ориентация позволяли усматривать в еврействе своеобразного ретранслятора западных влияний. Уникальное в советском контексте право евреев на эмиграцию давало основания сомневаться в их лояльности именно как этнической группы. Тем более что они уезжали в Израиль и США — страны, выступавшие в советской мифологии метафорой Зла. Наконец, взращенное в сталинскую эпоху настороженное и негативное отношение к евреям продол¬жало жить и развиваться в последующую эпоху. Возвращаясь к консервативному движению, следует отметить, что различия в статусе и целях его участников не мешали их сотрудничеству, где существова¬ло своеобразное разделение функций: сотрудники партгосаппарата обеспечи¬вали политическое прикрытие, в то время как писательское сообщество несло в советское общество набор консервативных идей и ценностей. Однако в лю¬бом случае не русские националисты определяли погоду в этом альянсе — его ведущей силой были коммунистические аппаратчики, которые использовали русский национализм совершенно в сталинском духе: дозирование, выбороч¬но, в качестве дополнительного источника легитимации и аргумента в междо-усобной борьбе со своими оппонентами. Но никогда русский национализм не ставился ими во главу угла. Не существует никаких отчетливых указаний на на¬ционал-коммунистическое перерождение режима в брежневское правление. Его гипотетической трансформации в этом направлении препятствовал ряд обстоятельств. Во-первых, сопротивление влиятельных оппонентов консерва¬тивной фракции в партийно-государственном руководстве. Судя по ряду воспо¬минаний из брежневской эпохи и некоторым опубликованным в последнее вре¬мя документальным свидетельствам, с конца 1970-х годов возрождение русского самосознания рассматривалось КГБ (регулярно докладывавшим свои соображе¬ния высшему советскому руководству) как одна из главных внутренних угроз по¬литической стабильности в СССР[20]. При этом угроза русского национализма, его потенциальное влияние в советском обществе явно преувеличивались[21]. Во-вторых, понимание коммунистической властью кардинальной опасности изменения этнополитического баланса и национальной политики в пользу рус¬ских. Континентальная империя могла существовать лишь за счет эксплуатации ресурсов ее территориального и этнического ядра. Россия играла роль финан¬сового и сырьевого донора советских республик, поставщика рабочей силы для нужд имперской модернизации. Номинальная метрополия советской империи фактически находилась на положении внутренней колонии: уровень жизни в РСФСР был ниже, чем в других советских республиках европейской части СССР Дискриминация русских интересов компенсировалась гипертрофией импер¬ской идентичности, целенаправленным растворением «русскости» в «совет-скости», что призвано было, с одной стороны, ослабить угрозу русского национа¬лизма, а с другой — стимулировать у русских имперский патриотизм. Подобная политика выглядела рациональной с точки зрения приоритетов общесоюзного развития, сохранения единства страны и поддержания в ней стабильности. В другом смысле она представляла проекцию имперского идеала на землю. «Империя не является инструментом обеспечения каких-либо прагматических интересов создающего ее народа: она самоценна как система, материализую¬щая политическими средствами универсальные и абсолютные ценности, по отношению к которым интересы любого народа занимают по определению подчиненное положение»[22]. И это дает основания квалифицировать СССР как последнюю подлинную империю в ойкумене. В историческом плане Советский Союз отчасти воспроизводил дореволю-ционную ситуацию: русские несли ответственность за империю, но не поль-зовались в ней преимуществами. Принципиальное отличие состояло в том, что если до революции русские представляли собой этническую субстанцию империи, то в СССР их пытались превратить в деэтнизированный субстрат, призванный скрепить блоки империи и лечь в основание «советского наро¬да». При этом использовавшаяся «старой» империей политика ассимиляции исключалась. Коммунистический режим умело эксплуатировал влиятельный в русском сознании мотив жертвенности, восходящий, по-видимому, к право¬славию: русским предлагалось пожертвовать собственной самостью и этни¬ческими интересами во имя идеала Империи. Превалирование этнических русских в высшем политическом эшело¬не СССР не может служить доказательством «русского» характера коммуни-стической власти, поскольку оно не обеспечивало русскому народу никаких социальных и экономических преференций. Политический истеблишмент ощущал себя «советским», а не «русским». В политике Кремля невозможно об¬наружить даже намека на приоритет русских интересов как интересов этно¬са. Широкое распространение русского языка и обязательность его изучения диктовались необходимостью поддержания единого культурного, научного, образовательного и коммуникационного пространства, а не задачами импер¬ской ассимиляции. (Не стоит также забывать, что ассимиляция нередко носит добровольный характер, будучи свободным вхождением в более сильное, раз¬витое и влиятельное культурно-языковое пространство.) К исходу советской эпохи морально-психологические и социокультурные механизмы компенсации имперского бремени русских становились все менее эффективными, а его тяжесть — все более ощутимой. Во многих националь¬ных республиках русские стали чувствовать себя крайне неуютно еще задолго до распада Советского Союза. Не в их пользу менялся этнодемографический баланс в стране. Хотя русский национализм так и не стал в Советском Союзе влиятельным общественным движением, его талантливая фракция в литера¬турных кругах пробудила родовую память русских, вызвав ностальгию по тра¬диционным ценностям и посеяв сомнение в обоснованности цены, выплачи¬ваемой русским народом за строительство и поддержание советского колосса. Среди русских усиливалось тревожное ощущение, лучше всего переданное афористичной фразой А. И. Солженицына: «Нет у нас сил на империю!» Русская идентичность и судьба СССР Советская империя как универсалистская и метафизическая идея погибла раньше, чем прекратила существование ее «земная оболочка» — советское го¬сударство. Постепенное умирание имперского мифа наглядно проявилось и воплотилось в кардинальных изменениях, происходивших в структуре массо¬вого сознания: для «позднего» советского человека была характерна сосредото¬ченность на частной жизни, представлявшей для него высший смысл и высшую ценность, при одновременном размывании надличных ценностей и идеальных императивов. Обществом активно отторгались основные принципы, лежавшие в основе имперского государства. Имперская идентичность к исходу СССР пере¬живала драматический кризис: сохранилась ее привязка к государству, но внут-реннее наполнение истощилось: идея империи не вызывала более экзистенци¬ального напряжения и не стимулировала политическое действие. Продолжая ощущать империю «своим» государством, русские уже не желали более жертвовать ради нее ни скромным благосостоянием, ни тем более жиз¬нями, что делало малореалистичной политическую мобилизацию под импер¬скими лозунгами. В то время это обстоятельство еще не осознавалось в полной мере: многие, в том числе М. С. Горбачев, всерьез опасались русской имперской реакции, направляемой консервативной частью коммунистической партии. В свою очередь слабость и размытость этнической идентичности, низкая интенсивность ее переживания и преимущественно этнокультурная привязка обусловили невозможность масштабной мобилизации русских на этнической основе. Русскому национализму как в имперской, так и в этнической версиях попросту не было к чему апеллировать: имперская идентичность уже, а этни¬ческая еще не «заводили» общество. Продолжавший оперировать недееспособными имперскими мифологема¬ми и взывавший к потерявшим силу идеальным императивам русский нацио-нализм оказался неадекватен духу времени и состоянию отечественных умов. Слабость русской этничности и низкое качество русского политического на¬ционализма помогли избежать развития событий в СССР по югославскому сценарию, где мощная сербская идентичность послужила плацдармом мас¬штабной и агрессивной мобилизации под великосербскими лозунгами. Сохранявшийся потенциал имперской мобилизации, который можно оце-нить приблизительно в треть населения России (около 30 процентов голосов было отдано на выборах президента РСФСР 12 июня 1991 года за кандидатов, от¬стаивающих сохранение целостности Советского Союза), вряд ли мог актуали¬зироваться, превратившись в массовое политическое действие. И прежде всего потому, что институты, выступавшие в советском контексте оплотами импер¬ского сознания — коммунистическая партия, союзная бюрократия, армия и госбезопасность, как показало развитие событий во время трагифарса 19—21 августа 1991 года, потеряли не только волю к власти, но даже волю к борьбе[23]. Советский Союз исчез в одночасье, без борьбы и сопротивления со стороны рус¬ских, даже живших за пределами РСФСР. Вряд ли можно найти лучшее доказатель¬ство тому, что он был идеоцентричной, а не руссоцентричной империей. В против¬ном случае имперский народ не преминул бы встать на защиту своих привилегий. Стоит обратить внимание на модель этнополитической мобилизации, предлагавшуюся В. В. Жириновским, занявшим на президентских выборах 1991 года третье место с 7,8 процента голосов. Стержень его избирательной программы составила идея придания русским статуса доминирующей нации в СССР, то есть «русификации» империи. Другими словами, он апеллировал не к идеальным императивам, а к вполне прагматическим интересам — и это выделяло его из круга русских националистов. Но поскольку в отечественной традиции опыт колониальной империи отсутствовал, то революционные, без преувеличения, призывы Жириновского не могли быть в полной мере воспри¬няты и оценены русским сознанием. Не говоря уже о том, что в 1991 году идея реактуализации империи в любой форме не имела шансов на успех, что было связано с кардинальным изменением вектора общественного сознания. На смену имперской мифологии пришла либеральная, властно овладевшая русскими умами. Я не только не разделяю распространенное мнение о прин¬ципиальной несовместимости либерализма и русской традиции, но убежден в прямо противоположном: либеральные мифологемы оказались адекватны русскому национальному сознанию, иначе бы в России рубежа 80-х и 90-х го¬дов прошлого века не возникла мощная социально-политическая динамика. В данном случае я оставляю в стороне вопрос об отношении доморощенно¬го либерализма к аутентичной либеральной традиции и о результатах транс¬плантации либеральных мифов на русскую почву. Важнее другое: либеральные мифы пробудили к жизни мощный и до поры дремавший антигосударствен¬ный, анархически-бунтарский пласт русского сознания — пресловутую рус¬скую «волю», которая не тождественна западной свободе и означает освобож¬дение человека от всех и всяческих обязательств, даже перед самим собой. В СССР либерализм инициировал бунт русской архаики против государства как такового, против форм организации и трудовой дисциплины, присущих позднему индустриальному обществу. Если в 1917 году либерализм проиграл опиравшимся на русскую традицию большевикам, то на рубеже 80-х и 90-х годов XX века он смог взять исторический реванш именно благодаря поддержке русской почвы — это была ее отсроченная реакция на форсированную модернизацию России. При всем антагонизме имперской и либеральной мифологии, в отечествен-ном контексте они парадоксально сходились в своем отношении к русской идентичности. Черпая мобилизующую силу в одном источнике — русском самосознании (хотя и тяготея к противоположным полюсам русской полити¬ческой мифологии), либерализм и имперская идеология были также едины в своем подозрительном и даже враждебном отношении к русскому этническо¬му принципу. При этом либералы намеренно отождествляли этническое и им¬перское начала русской истории. В отличие от Восточной и Центральной Европы, а также ряда советских рес¬публик, либерализм и национальная традиция воспринимались в России как антиподы. Концептуальным ядром отечественного либерализма, по точному замечанию социолога Л. Бызова, послужили «идея абсолютной ценности за¬падного цивилизационного пути развития и, соответственно, отрицание са¬моценности "российской почвы"»[24]. Русская идентичность рассматривалась с точки зрения презумпции виновности — как опора имперской традиции и потенциальная угроза демократии. Даже в драматической схватке рубежа 1980-х и 1990-х годов за политическое доминирование в РСФСР либеральное движение избегало символов и понятий националистического дискурса. Концепты «политической нации» и «гражданско¬го национализма», либеральное толкование «национальных ценностей» и «наци¬ональных интересов» были взяты им на вооружение лишь несколько лет спустя. Вместе с тем либералы смогли весьма эффективно использовать идеи «российско¬го суверенитета» и «равноправия России», авторство которых принадлежало рус¬ским националистам. Но если националисты вкладывали в них преимущественно или даже исключительно этнический (подразумевая в первую очередь русских) смысл, то либералы — территориальное и общедемократическое содержание. Именно демократические идеи оказались созвучными остро переживавше-муся русскими ощущению ущемления своих национальных интересов и не-равноправия России, преодоление чего им виделось в демократической транс¬формации империи. Но не в отказе от единого государства, все пространство которого, напомню, русские рассматривали в качестве «большой» Родины. Эта двойственность русского сознания в полной мере проявилась на зна-менитом референдуме 17 марта 1991 года, когда, выступив за сохранение Советского Союза, русские РСФСР одновременно поддержали требование республиканского суверенитета. Вряд ли они отдавали себе отчет в принципи¬альной несовместимости этих позиций: континентальная империя могла со¬хранять единство лишь за счет своего основного этнического массива и тер¬риториального ядра. Но имперский миф к этому времени уже утратил свои мобилизационные свойства и экзистенциальную напряженность, а русский этнический миф в силу своей слабости не мог его компенсировать — это и послужило одной из главных причин быстрого и сравнительно бескровного распада Советского Союза. Вме¬сте с тем неразвитость русской этнической идентичности обернулась кардиналь¬ной проблемой, когда в политическую повестку дня встал вопрос о строитель¬стве национального государства и формировании новой нации, что требовало дополнить демократическую легитимность национальной. Решение этой задачи затруднялась еще и тем, что в отечественном контексте принципы нации и де¬мократии оказались разведены и противопоставлены друг другу